Злые языки говорят, что на самом деле был рожден в семье интеллигентов при заурядных обстоятельствах, т. е. — в результате зачатия обычными двуногими людьми, ходил в самую обычную школу. После школы, мечтая, стать никому не известным учителем русского языка и литературы, поступил на филфак БГУ им. Ленина. Закончив его с отличием, некоторое время действительно проработал никому не известным учителем русского языка. Но неожиданно для себя стал заметным явлением русскоязычной литературы, за что и был уволен из школы. Автор пяти сборников рассказов и пьес. Его проза отличается иронией, злободневностью и вместе с тем тонким лиризмом. Наибольшей популярностью на родине пользуется сборник эссе «Страна на букву Б», за ее пределами — рассуждения о постсоветской эпохе и ее людях «Зачатые совковой лопатой». Ряд произведений экранизирован и переведен на иностранные языки.
И был свет, и наступила тьма. Монитор погас одновременно с настольной лампой, и огромный, залитый солнцем зал, по которому, заламывая руки, ходил придуманный мной маленький человечек в пуловере, галстучке и трогательных очках, стал таять. Мир моих фантазий оказался завязан на электричество, даже не так, — на какую–то проводку, пробки, автоматы–выключатели. Стоило чему–то в электроцепи подъезда не сойтись, и страдали ни в чем не повинные и даже не до конца еще придуманные мной перед гладью монитора люди. Наибольшая странность заключалась в том, что вместе с уютным, греющим плечо светом настольной лампы закончился и тот яркий летний свет, который и не зависел вроде бы ни от какого электричества. Тот свет был создан Богом в мире, что существовал лишь в моем воображении, и вот вся эта хрупкость, все Его могущество там померкло из–за каких–то автоматов, проводки, пробок — здесь.
Человек еще некоторое время стоял посреди аудитории, разговаривая, кажется, сам с собой и все повторяя «мой любимый ученик», «самый любимый», но потом и он не смог больше существовать без тени, которую не отбрасывал без погасшего солнца, и я остался совсем один в холодных, старомодных стенах моей сталинской квартиры. Писать расхотелось — такая вокруг стояла чудесная тишина. Пожалуй, нужно было зажечь факел, и я пошел за факелом и зажег тот, что у меня был, — еще вполне половозрелый огарок свечи.
Я отразился в кухонном окне, найдя этот образ притягательным, — человек со звездой в ладони, быть может, за каждой из них там, на небесах, — сокрытый от нас домовладелец, блуждающий по небесному своду в поисках ножа. Да, мне нужен был нож, ведь единственный способ вернуть свет — открыть электрощиток и щелкнуть автоматами. Или пробками. Или цепью. Или электронами. Или волной, которой, кажется, является электричество. В общем, там три таких эбонитовых тумблера, по тумблеру на комнату, и каждому из них нужно свернуть голову, и тогда волна пойдет, пробки вернутся в свои бутылки, и мы с моим бедным человечком будем со светом: я — с электрическим, а он — с солнечным.
Электрощиток закрыт, ручка выломана ЖЭСом, чтобы смекалистые жильцы не ковырялись в электросчетчиках и не заставляли их крутиться назад, обращая время вспять. Очень были они там, в ЖЭСах, обеспокоены проблемой времени. Щель узкая, защелка запрятана в ней столь же глубоко, как воспоминания о детской травме в подсознании у психа, инструмент для операции нужен соответствующий, закаленный, как Зигмунд Фрейд. Обычный столовый мельхиор от тыканья в эту щель гнулся, как предметы на картинах у Сальвадора Дали, так что нужен сделанный еще отцом, из куска двухмиллиметровой стали, с деревянной ручкой, отполированной сначала его, затем моими ладонями. Нож, которым ничего не стоит вспороть брюхо этому щитку и нащупать в нем защелку. Ну где же она?!
Наконец щиток распахнулся, выключатели туго щелкнули, из дверного проема вспыхнул свет. Я задул огарок и прошел к письменному столу, за которым совершал чудеса сотворения. До какой же степени здесь было нечего делать без света — в этом двухкомнатном мирке с дрожащими на стенах играми свечного света! Все мы homo electricus, жаль, Маклюэна нет в живых! Но, посидев перед ожившим столом, я понял, что здесь, дома, совершенно нечего делать и со светом. Электричество гнало меня прочь в ночь, настроение сместилось в минорную сторону весеннего вечера, проводимого человеком в одиночестве. Ни залитая солнцем аудитория, ни мой маленький человечек в пуловере (может, лучше в бабочке? Но нет, не ходят у нас профессора в бабочках) не могли больше отвлечь меня от себя. Собственно, моему маленькому человечку было грустно оттого, что мне было грустно, и весенние вечера — такие грустные, и до часа — не заснуть, а здесь, в этих стенах, можно думать, пожалуй, лишь о том, что чай, который ты пьешь в одиночестве, имеет совсем другой вкус, нежели чай, который ты делишь с кем–то.
В моей записной книжке было несколько быстрорастворимых рецептов от одиночества, состоявших из имени и набора цифр, — из тех, что заканчиваются торопливым одеванием. Торопливым — оттого, что дома уже ждут. Ждут, быть может, — раздеваясь (и думать об этом особенно больно). Меня дома никто не ждал и не ждет. Я могу спокойно уйти и долго–долго не одеваться. Я знаю, я себе это много раз говорил: человек всегда получает то, чего хотел, то, к чему стремился на самом деле, а не на словах, и — вуаля, дома меня ждут лишь придуманные мной герои да ненаписанные слова, которым я нужен как Бог, и все хорошо — потому что пришла весна, и двор, в который незаметно переходит мой подъезд, встречает меня апрелем, незаметно для меня перешедшим в май, и здесь, справа, на своем месте, — моя фрау, которую нужно вымыть по случаю завершения зимы, и ведь соврал, сказав, что никто не ждет, — есть вот фрау, я нужен ей хотя бы для того, чтобы ее мыть, ее заправлять, ее возить по городу, смотреть, выходя из подъезда, на кусочки баварского неба в ее кругленьком логотипе.