Паранойя - Страница 81


К оглавлению

81

Анатолий чувствовал, что машина, кажется, едет слишком быстро — его мозг не успевал за этой скоростью, хотя какая–то ясность уже начинала приходить, и от этой ясности становилось тошно.

— Погодите–погодите. Все это — не так. Я, кажется, начинаю понимать. Она никогда не говорила мне, что меня любит. А вот о вас… Я думаю, — его голос не успевал за его мыслями, а мысли пытались словить что–то еще более быстрое и важное, и эта гонка была мучительна, — она любила вас все это время, когда мы с ней были вместе. Конечно же, только вас! Я ей нужен был как ваше продолжение, с которым возможны были двусмысленности.

И тут с Муравьевым стало происходить нечто необычное. Кажется, Анатолий внес диссонанс в задуманный и уже приведенный в исполнение план.

— Да что вы говорите? — вскрикнул он. — Мы с ней говорили о музыке, обменивались шутками, какими–то письмами, знаками…

— Не сходится, Николай Михайлович! Она говорила мне о вашей нежности и ваших ласках. Она рассказала о розах. Неужели вы думаете, что после такой истории девушка будет слушать вашу игру, не принимая ее на свой счет? Она вас любила, неужели вы не видели этого? Мне очень горько от того, что я до самого конца не смог ей заменить вас. Во многих смыслах ребенок действительно был ваш…

Муравьев сорвал с дверной ручки телефонную трубку на длинном витом проводе и крикнул в нее: «Здесь!» Кортеж стал резко тормозить, не прижимаясь к тротуару, в окне на миг показалась тупая морда машины сопровождения, салон осветили отсветы мигалок. Муравьев смотрел в сторону, а Анатолий — не понимал. Он не мог понять, что происходит и почему все то, что было больно для него, стало вдруг непонятно больно и для человека, которого она любила. Массивная дверь отползла в сторону, и в проеме показалась фигура телохранителя. Муравьев кивнул ему, и тот, положив согнутую в колене ногу на сиденье, полез внутрь, за Анатолием, и именно так Анатолий понял, что разговор закончен и ему нужно уходить. Все здесь делалось вручную, даже приглашение и удаление собеседников, и было в этом что–то первобытное, но думать сейчас нужно было не об этом — он развернулся К сжавшемуся в кресле Муравьеву и наклонился.

— Храни вас Господь, — сказал министр из–под пятерни, спрятавшей его рот и большую часть лица, и неужели такие люди, как министр государственной безопасности, могут плакать?

Кортеж рванулся вперед, как табун лошадей, — с грохотом и ревом двигателей, и одна из машин сопровождения лихо пронеслась в полу сантиметре от бедра Анатолия, и он отступил назад — прямо под колеса другой, и она даже не думала выкручивать руль, и он чудом не был сбит, и лицо, торчавшее из–за направленного вверх автоматного ствола в ней, ржало.

Он остался посреди совершенно пустого шестиполосного проспекта, мигалки кортежа и черная лепешка лимузина уже превратились в елочную игрушку на горизонте, и милиционер из редкого оцепления вдоль дороги вежливо обратился к нему (он видел, из какой машины он вышел):

— Пожалуйста, покиньте проезжую часть. Сейчас запустят машины. Вас подвезти куда–нибудь?

Анатолий ошалело помотал головой, вышел на тротуар и побрел прочь, продолжая спрашивать в наступившей медленной тишине: «Кого же ты любила, Лиза? Почему соврала мне о ребенке, и соврала ли? Ведь он любил тебя, и все, что он сказал про отсутствие двусмысленностей в ваших отношениях, было неожиданно плохонько — по сравнению с тем, как искренне он говорил о твоем убийстве. Он любил тебя больше жизни, Лиза, и считал, что ты любишь его так Же, потому и переписал на тебя свои богатства, а ты нашла меня, чтобы любить его еще больше, в живой, овеществленной, молодой и дурашливой форме, а он воспринял эту любовь как измену и приказал тебя уничтожить, вместе с ребенком, который, конечно же, зачат от него. Но сейчас — сейчас, услышав о твоей любви к нему не от тебя, которой можно не поверить, а от меня, — он все понял, оттого и заплакал! Он понял, что убил ту, ради которой жил, убил свою последнюю надежду на человечность. Его рычащее настоящее проникло в человечные мечты о будущем, которым он позволял предаваться, играя для тебя. Он понял, что я — это он, его собственная проекция на молодой материал, меня и не существовало–то толком, ко мне ревновать — все равно что ревновать к собственному отражению, а ведь тебя уже не оживить. И, что самое главное, версию–то эту он уже много раз проговаривал, убеждал себя в ней, все эти месяцы пытался поверить в то, что ревновать — не надо, но все равно отдал приказ. И понять бы еще, почему он так искренне отрицал, что причастен к твоей смерти, неужели до такой степени убедил себя в том, что не «заказывал» тебя? Или это сделали за него рвущиеся вперед подчиненные? Какой–нибудь дурак из охраны, которому однажды он открыл сердце, а тот воспринял как приказ?

Его простодушная версия, Лиза, про пианиста и его слушательницу, не клеится! Она распадается на куски! Ощущение, что содержимое наших бесед перемешали и вылили ему на голову, а он, перепутав все и вся, выдумал что–то, да сам себя в этом убедил, да пытался убедить и меня, не понимая, что я — я! — вел эти беседы, которые для него подслушали.

Наши с тобой мечты о семейной жизни, твое обещание поговорить с ним были уже после той вашей встречи в Соколе, где он играл тебе и жаловался на сына. Он же говорит, что именно там ты просила оставить нас в покое, не трогать нас двоих, причем «не трогать нас двоих“ — это именно твои слова, именно так ты тогда, под торшером, и сказала, но не могла сказать так в разговоре с ним — ты говорила бы что–то вроде «нас с Анатолием“, «нас с ним“, и это — стилистика, которая взяла вас за руку, товарищ Муравьев! И, что самое грустное, — я слишком хорошо знаю тебя, Лиза, моя милая, хрупкая Лиза, моя бесконфликтная, ленивая Лиза, чтобы поверить, что ты действительно заводила с ним такой разговор ради нашего райка.

81