Лиса. Я и не могла прийти, так как ездила к бабушке в Кобрин, и только такая невнимательная медведина, как Анатолий Невинский, могла этого не почувствовать.
Гоголь. Ой. Не надо.
Лиса. Что?
Гоголь. Не лги, Елизавета. Не надо лгать. Мне.
(После этого наблюдаемые некоторое время молчали.
Затем на микрофоне 1 послышались звуки постельного
характера, отчасти напоминающие борьбу. Доносилось
много сопения, учащенного дыхания, стонов,
напоминающих звуки боли. Через 17мин. постельные
звуки завершились, наблюдаемые несколько минут
сохраняли тишину. Разговор начала Лиса.)
Лиса. Не смей так со мной. Слышишь? Никогда не смей так со мной.
Гоголь. Но тебе же нравилось. Ты не остановила меня. Может, ты боишься признаться себе в том, что тебе нравится именно так?
Лиса. Хочешь делать это так, возьми себе проститутку. Но не надо так со мной.
(После паузы в 8минут, входе которой наблюдаемые
издавали только тяжелое грудное дыхание,
Лиса возобновила разговор, но заговорила без всякой связи
о другом своем партнере.)
Лиса. Я была студенткой третьего курса Лингвистического университета: французский, английский, испанский. Бодлер, Верлен, Рембо, Лотреамон. Опиумный дым на страницах, прихотливо вьющиеся, сплетающиеся кольцами слова и постоянный кумар на всех этажах общаги — эта смесь могла сделать Бодлером кого угодно. Мы учили их наизусть, мы цитировали их друг другу, мы давились от смеха, читая советских литературоведов, там был такой Косиков Га Кэ, так мы, когда намечалась вечером вечеринка, друг друга приветствовали фразой из его статьи «Бодлер между восторгом жизни и ужасом жизни». Хлопали друг друга по плечу и спрашивали: «Но каким образом раскрепостить воображение? Как добиться сверхприродного состояния души?» А второй отвечал, опять же из Косикова: «Наркотики? Косметика? Мода? Дендизм?» — и далее выдавал эту знаменитую бодлеровскую фразу про то, что вино человека заостряет, воспитывает его характер. Под знаменем Косикова мы ползли за вином. Французы повсюду. Флаг Франции на стене. Домашние задания — написать в стиле Бодлера по–французски, и я составляла, в стиле «Чужестранца»: про облака, проплывающие мимо общажных крыш, чудесные облака–странники, облака, заменяющие отца, мать и сестру, облака, никогда не имевшие их.
И вот однажды нашему веселому университету сообщают, что нас посетит председатель МГБ Муравьев. Все, конечно, понимающе кивают друг другу, мы, мол, самые свободные: мы мыслим по–французски, мы пишем стихи по–английски и можем вообще свалить из страны. Сейчас нам будут мозг промывать, чтоб стали в строй счастливой семьи народов. Неделю учебный корпус от кумара проветривали, потом дяденьки в штатском три дня круглые сутки ходили по аудиториям, вызывали на беседы самых резких пацанов, которые любили по улицам с барабанами походить и «Государство — главный враг» покричать. Ну, в назначенный день всех собирают в актовом зале, Держат для порядка полтора часа в духоте, чтоб сбить спесь, не выпускают даже в уборную.
Гоголь. Это у них тактика такая, буквально в учебниках описанная, называется «подавление эмоциональных выбросов путем актуализации физических потребностей». Даже если ты очень хочешь Муравьева «людоедом» назвать, через полтора часа ожидания тебя лишь одно интересовать будет: побыстрей бы все закончилось, да на воздух, да по малой. А потому пусть кто другой его «людоедом» называет.
Лиса. Ну и вот входит халдей, из тех, кто с ним постоянно рядом, и объявляет торжественно: «Дамы и господа! Министр государственной безопасности Муравьев Николай Михайлович!» И вводят его. С невероятной, конечно, помпой, с эскортом из охраны в черном. И вот дальше было самое интересное. Понимаешь, его все присутствовавшие говном считали. Все до одного. И не скажешь, что говорил он долго. И не скажешь, что хорошо говорил. С этим вообще мистика — никто его речи вспомнить не мог, только интонации и глаза, внимательные такие. В газетах потом, конечно, стенограмму привели, но там — тарабарщина какая–то, про присоединение к Болонскому процессу и процент ВВП на нужды образования. А всем казалось… Что он будто бы о детстве говорил. Или что–то вроде. Что анекдоты рассказывал — потому что смеялись все до слез. Я у него потом спрашивала — о чем он всем нам там… А он лишь отмахивался — не помню, мол. Когда он закончил, все в него влюбились. Все. И девчонки, и ребята. Если кто анекдот потом на вечеринке про него рассказывал, пауза такая возникала… Неловкая очень, и сам рассказчик извинялся, мол — глупость сказал. Чувство было, что он с нами человечно очень, по–доброму. Ну как с него ржать? Что?
Гоголь. Нет–нет, я молчу.
Лиса. Мне показалось, ты…
Гоголь. Тебе показалось. Я внимательно слушаю.
Лиса. Я сидела в седьмом ряду. Все его выступление у меня было чувство, будто он смотрит только на меня, не отводя глаз. И все его душевное выступление предназначено только мне. Я, конечно, счастливая была, но потом девчонки сказали, что у каждой из них такое чувство возникло.
И вот через три дня я прихожу в общажную комнату — а мы по одному в комнате жили, в блоке — три комнаты с одним душем и уборной.
Гоголь. Я знаю, как живут в общагах.
Лиса. Вот, я прихожу в комнату, а на прикроватном столике, за которым я про облака писала, — огромный букет белых роз. Он… Он мне всегда дарил белые розы. Одного оттенка, чуть–чуть холодноватого — не в чайный цвет, а скорей в изумрудный. Я, еще только войдя в блок, услышала невероятно плотный, какой–то даже морской, запах роз. Такой насыщенности запах, что голова начинает плыть, как бодлеровские облака над общагой. И вот открываю комнату, а там — этот букет… Я. Я ведь аж вздрогнула, это было как повешенный, немного страшновато, чем–то таким сразу от них повеяло…