— Бежим по льду Финского в Германию? Вернувшись, сделаем революцию?
Но ты не настроена была шутить. Ты, беспомощно виляя по полосам, вздрагивая, когда дорога делала очередной изгиб, вся прикованная к дороге, хрипло сказала:
— Мы едем в Тарасово. Там у меня дом. За нами никто не гонится.
Проверить это было просто, достаточно одного взгляда в зеркало заднего вида: ни одна из машин жиденького потока гродненской трассы не пыталась выжать такую бешеную скорость. А ты небрежным движением коснулась какой–то кнопки, и динамики взвизгнули запредельными, зверскими звуками, где–то под ногами, разнося вибрации по всей поверхности железа так, что слушать можно было, даже зажав уши — собственной диафрагмой, — задышал исполинский сабвуфер, и нереальная, потусторонняя мелодия, будто на небесной терке натирают субстанцию, из которой делают взрывы снарядов или грохот грома, — оглушила. Chemical Brothers. Лучшая музыка для ночи и беспредельной езды. Мы неслись по крайней левой, и ни одна тварь этого мира не могла угнаться за нами, и доносящийся как будто из моей, из твоей глотки голос пел — нет, кричал, кричал на пределе: I need to believe, — и пока эта мелодия будет прокачивать звуки, пока Chemicals будут дышать сабвуфером в этой грозной машине, нам ничего не грозит, и мы никогда не умрем. I need to believe! Громче, еще громче, и педаль газа до упора, не слышно даже рева огромного, в пять литров, двигателя — только два пятна света впереди, и огни встречных, и быстрое мелькание фар заднего света обычных смертных, и мы — два бога, под этот мощный, волнующий, грохочущий, как на небесной колеснице, — I need to believe!
Машина Зевса, музыка Зевса, у меня в руках молнии, в твоих глазах отражается свет фар, и мы танцуем, прыгая на сиденьях, мы только что ушли от погони, от смертельной опасности, да что там — давай честно, нас чуть не постреляли, причем непонятно, за что и кто, — какой–то рыжий мудак, боров, оказавшийся таким пугающе быстрым бегуном! Но вот теперь мы рвем через ночь, двигатель — на четырех с половиной тысячах, и наверняка работает турбина, эти полторы тонны металла рассекают ночь как пуля, и нам никто не страшен, и нас никогда и никто не посмеет догнать, пока звучит эта мелодия, и, если вдруг нам случится умереть сейчас — это будет совсем не страшно, главное, чтобы грохотал этот I need to believe! I need to believe! И непонятно: эта ночь такая потому, что грохочут Chemicals, или Chemicals вставляют так потому, что ночь, и дорога, и скорость; но вот эта мелодия — как боевой клич, как заклинание берсерка, эта мелодия и есть мы, наша уверенность, никто и ничего с нами не сделает — у нас номера «КЕ», и менты отдают нам честь, а если вдруг сверху сейчас появится вертушка со снайперами, мы просто сделаем громче звук, и вся эта мразь ссыплется с небес одним усилием нашей воли. I need to believe! Я тоже хочу поверить, поверить — тебе, поверить — себе, и я — верю! Все по–настоящему. Я не представляю, кто ты, что ты, но я не могу оторвать глаз от того, как ритмично двигаются твои плечи в полумраке нашего ревущего тигра. Из–за тебя за нами гнались, но мы сбежали от погони и несемся сейчас куда–то в Тарасово, а Тарасово, как известно, — местная Рублевка, оно даже круче Рублевки, ведь на Рублевке живут олигархи, а не те, кто их доит, у тех, кто их доит, — спецдачи в неприметных местах, названий которых никто не знает; а в Тарасово живут именно те, кто доят, те, кому все можно, те, у кого спецномера: партия и правительство, — любого бизнесмена за такой вот четырехэтажный дворец моментально раскулачили бы в диссиденты.
Я очень давно здесь не был: деревенька стала еще больше походить на Швейцарию, с той лишь оговоркой, что в домах, предназначенных для пяти–семи швейцарских семей, здесь жил всего один какой–нибудь скромняга уровня заместителя начальника управления МГБ. Все постройки были строго ранжированы — видно, кто был начальником, кто подчиненным, — крыши везде более или менее плоские, чтобы обозначать перспективы для служебного роста, а свежедостроенные этажи демонстрировали недавние продвижения вверх по служебной лестнице. И свет в окнах был таким уютным, таким добрым, что я бы даже и не подумал… Но думал я сейчас, конечно, о том, какой из этих дворцов принадлежит тебе, в каком из них ты живешь и на каких ролях.
Но Тарасово закончилось, и я вопросительно повернулся к тебе, но ты лишь двинула щекой, предложив набраться терпения, и мне представилось, что ты сейчас отъедешь метров на пятьсот, развернешься и, набрав скорость, влепишься в ворота вот того, самого последнего в деревеньке, дома, раскрошив их и сразу оказавшись на лужайке. Это, уж извини, целиком соответствовало бы твоему стилю вождения, но мы углублялись все дальше в лес, и справа потянулся сплошной забор, сделанный из пятиметровых железобетонных блоков, — скорее всего, какая–то военная часть исполинских размеров, ибо ехали мы уже — с твоей–то скоростью! — минут десять, и я только сейчас вот заметил интересную особенность: на заборе через каждый десяток метров — фонарь, а под ним — камера, а у камеры, в самом низу — зеркало «рыбий глаз», улучшающее обзор и исключающее мертвые углы, и на самом верху забора — несколько рядов колючей проволоки. Охрана почище, чем в тюрьме, — что же это за место? А впереди уже горело несколько одиноких фонарей, и на обочине стояло сразу два знака «кирпич», справа и слева, но ты, конечно, ускорилась (лишение прав управления на два с половиной года и штраф в девятьсот долларов, между прочим). И дорога — хорошая, широкая дорога с идеальным покрытием и разметкой — так странно для таких глухих мест! — окончилась аккуратным тупиком, здесь ты повернула и уперлась в глухие ворота, на которых, усугубляя сходство с военной базой, были зачем–то намалеваны две огромные красные звезды. Никаких вывесок, никаких вывесок.